Внутренняя свобода, следование Христу, верность Церкви
11.08.2004 · Архив 2005-2009, События
Исполнилось 40 дней по кончине протоиерея Димитрия Дудко, духовного наставника, церковного писателя и исповедника веры, стяжавшего любовь и признание православных русских людей.
В самый день сороковин радиостанция «Радонеж» обратилась к сыну протоиерея Димитрия, священнику Михаилу Дудко, с просьбой поделиться воспоминаниями о приснопоминаемом батюшке, рассказать о его служении на благо народа Божия, о выпавших на его долю тяжких испытаниях, о его стоянии за Христа и Церковь.
Ниже публикуемая текстовая версия рассказа о. Михаила Дудко открывает в знакомом и любимом многими облике блаженнопочившего пастыря Русской Церкви новые черты, знание о которых отныне становится нашим общим духовным достоянием.
Сын говорит об отце, русский священник рассказывает о русском священнике, свидетель церковной истории ХХ века вспоминает об активном участнике событий той драматичной эпохи.
— Мне кажется, что отец — из тех людей, которые могут быть вполне оценены по прошествии определенного времени, немного позже. Для меня особенно трудно оценивать его, потому что я слишком близко к нему стоял. Для меня это труднее, чем для многих и многих людей. Я видел его в бытовой обстановке, я был с ним не только в какой-то один, отдельный период его жизни, я был рядом с ним на протяжении всего моего сыновства. Поэтому мне, может быть, немножко труднее, чем другим, оценивать его, да это и не задача сына, оценивать его будут другие.
Я могу рассказать только о том, как он мне запомнился. Страшное это слово, конечно, потому что к нему прибавить уже ничего нельзя будет. Время, которое Бог ему отпустил, закончилось здесь, на земле, но я верю в то, что оно продолжается там, на небе. А какую главную черту я выделил бы… Дистанция, отделяющая от него и позволяющая давать некоторые оценки сейчас, не очень велика — 40 дней. Но, тем не менее, я, конечно, много передумал, много вспоминал, перечитывал его книги, которых у него более тридцати и которые, откровенно сказать, я мало читал в то время, пока он жил, а теперь с большим удовольствием читаю. И образ его предстает передо мной несколько другим, чем представлялся в бытовом общении.
Для меня самое важное то, что лежит в плоскости именно семейной жизни. Он меня сформировал как человека, как священника, потому что я его видел и как человека, и как священника. Я в меру сил стараюсь подражать ему и как человек, и как священник. Это трудно, но главный для меня урок, его урок — это свобода. Не навязывание никому — даже детям, даже тем, кто полностью от него зависит, — ничего из того, что он считал нужным. Конечно, он был глубоко верующим человеком. Это главное, что его определяет для меня его личность. Он все мог отмести, всем мог пожертвовать, но только не верой в Бога. Поэтому, может быть, и несколько странной для посторонних была та степень свободы, которую он предоставлял и детям родным, и детям духовным. В чем заключалась эта свобода в моем случае? Он никогда не навязывал, скажем, молитву, но делал все именно так, чтобы дети сами к ней тянулись — и утром, и вечером, и в другое время. Он встает на молитву, и мы, естественно, присоединяемся к этой его молитве. Видно было, что не словом поощряет он человека, не словом побуждает единокровное или духовное чадо, но собственным действием, своим примером. Видно было как он расцветает, когда к нему присоединяются в молитве. Это для меня большой урок, конечно. Вот эта свобода, в которой немногие удерживаются, является нашей драгоценностью. И для меня тоже.
Вторым уроком и для меня лично, и, я думаю, для многих окружающих было то, насколько он был готов забывать о себе для того, чтобы исполнить дело, которое ему вручил Бог. Очень для многих было соблазном его выступление после второго его заключения. Первое его заключение было в сталинские времена, тогда он сидел почти 10 лет и был реабилитирован уже после смерти Сталина. И вот во второй раз, это уже было в брежневские времена, он был посажен в тюрьму. Конечно, никто не должен обманываться — он был посажен в тюрьму за проповедь Слова Божьего. И через некоторое время он выступил по телевидению и в прессе, заявив, что с этого момента он перестанет нападать на советское государство, что с этого момента он отказывается от всего того, что считалось антисоветским в его деятельности. И просит считать его просто священником, а более никем иным.
Для многих это стало соблазном, прежде всего, для диссидентов, для тех, кто своей задачей ставили борьбу ни столько за Церковь, сколько против государства, против советской власти. И тогда встал очень важный для него вопрос: кто он, диссидент, антисоветчик или православный пастырь? За что он будет страдать: за свои религиозные убеждения или за свои высказывания, которые сочли антисоветскими? Он сделал выбор. «Если меня, — говорил он, — судят за то, что я священник, то я готов умереть. Если же меня судят за то, что я антисоветчик, то я готов остаться только священником». Он сделал свой выбор и поступил в соответствии со своей верой. Потом он написал книгу, которая называлась «Проповедь через позор».
Он действительно воспринимал то свое давнее выступление как некоторую форму проповеди и очень гордился тем, что по его настоянию слово Бог было напечатано с большой буквы впервые за весь советский период. Для меня урок его выбора состоит в том, что главное для священника, как и для любого православного верующего, — это, конечно, вера, за которую и во имя которой можно и нужно страдать даже до смерти. Но не надо путать веру и привходящие политические обстоятельства. Я уверен, что тогда, в той ситуации, он поступил правильно. Но я не уверен, что сам смог бы поступить так же, что на его месте кто-то другой смог бы поступить так, как он. И я его уважаю за этот поступок, хотя и не сразу его понял. И вот сейчас, в эти трагические для меня сорок дней, я возвращался своей мыслью ко всем перипетиям его жизни и удивлялся тому, как человек, который страдал от власти, который в сталинских лагерях, в самых невероятных и жестоких условиях провел лучшие годы своей жизни и своей молодости, как этот человек нашел силы отказаться от второстепенного, чтобы сохранить самое главное для христианина. Сохранить веру, сохранить паству, сохранить возможность служить у Престола Божьего. А это для него всегда было самое важное, самое главное. Я думаю, что Бог его жертву примет. Полагаю, что это именно жертва, причем жертва за Него, за Христа. И самое, может быть, страшное во всей этой ситуации то, что он страдал не только от внешних — это было бы самое простое и легко объяснимое, — но и от собратий. И от тех людей, которые не сочли для себя необходимым и возможным отграничить свое служение как духовных пастырей и как людей Церкви от своей реакции на те или иные события современной им политической, общественной, социальной жизни.
Я не хочу никого осуждать. Это не мое дело. Да и отец никого не осуждал, даже тех, кто осуждали его самого, и я думаю, что это правильная позиция. А то, что сорок дней со дня смерти человека многое расставляют по своим местам, это правильно говорят. При жизни человека мы нередко судим те или иные его деяния и поступки по житейскому счету, то есть соотнося со временным, мелким, преходящим. Когда же человек уходит от нас в вечные обители, мы начинаем видеть его жизнь на фоне непреходящего, во взаимосвязи с тем, что останется навсегда. И сам я, и еще многие из тех, кто были рядом с моим отцом в разные периоды его жизни за эти сорок дней многое пересмотрели и передумали. Прежде всего, во имя того, чтобы начать, наконец, соотносить жизнь ближнего и свою собственную не с временными и преходящими обстоятельствами, но с вечным, с тем, что не обесценивается ни при каких изменениях.
Я уже говорил о том, что для моего отца всегда было самым главным, самым значительным достижение Царства Божия. «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам» (Мф. 6. 33). Ему многое прилагалось — не только доброе, но, может быть, и дурное. Он же, при всех обстоятельствах своей жизни, искал Царствия Божия и тому же других учил. Существенная черта его личности — может быть, для многих соблазнительная — состояла в том, что он был способен находить болевые точки своего времени, он умел найти такие темы, такие повороты жизненных сюжетов, которые иной раз вызывали озлобление людей, хотевших, чтобы в нашей жизни все было тихо и спокойно. Спокойствие и мир — это великое обретение в том случае, когда они основаны на правде. Он же умел будить совесть, ибо спящая совесть в человеке — это ужасно. Он умел будить совесть, умел в привычном видеть непривычное, во всем находить изюминку, чтобы стало интересно.
Конечно, в те далекие теперь советские времена порой бывало очень просто считаться личностью уже на том основании, что ты против общепринятого, противостоишь ему, даже если сам не имеешь фактически ничего за душой. Многие на этом пострадали, будучи героями противостояния и отрицания в советские времена, но потом, когда потребовалось проявить свой положительный жизненный потенциал, дать созидательный, утверждающий пример, оказавшиеся несостоятельными. Это тоже важное для меня обстоятельство: за душой должно всегда что-то быть. При том, что он, конечно, борец и всегда был борцом — и во времена советской власти, и в нынешнее время — он боролся за что-то, а не против кого-то. При всей своей готовности к борьбе он всегда отчетливо осознавал, что кроме борьбы в жизни православного христианина должно быть стремление к стяжанию жизни в вере, воплощаемое в первую очередь в памяти о Боге, в молитве. Апостол говорит: «взирая на кончину их жизни, подражайте вере их» (Евр. 13.7).
Я хочу сказать несколько слов и о кончине его, потому что я присутствовал при последних часах его жизни, это мой сыновний долг. И он хотел этого, звал меня. Он уже не мог говорить. Мы просто были рядом, я видел, что он молится, я видел, что он смотрит на иконы, которые были специально поставлены так, чтобы быть перед его взором, когда он уже лежал на одре смертном. Я помню, как в последний раз его причастил, потому что он не мог уже причащаться сам как священник у Престола Божия. К тому времени он уже три дня не принимал пищи, и я, уходя от него поздно ночью, собирался причастить его наутро. Когда же я спросил, будет ли он причащаться, и он в ответ кивнул головой, я понял, что может не получиться причастить его утром. Я спросил, причастить ли сейчас. Он снова кивнул головой. И я причастил его, хотя это было уже трудно, потому что он уже не ел и не пил. Я помню, как трудно ему было удержать частицу, как он дышал очень сильно, поддерживая свою жизнь, и он крепко сжал зубы, чтобы не выронить ее случайно, это было ему чрезвычайно трудно, и мы не были уверены, что он в полном сознании, но самым главным для него был Христос. Он полностью сконцентрировался на этом, смерть, казалось, была уже совсем рядом. Некоторое время он удерживал частицу и причастился за несколько часов до смерти. Я благодарю Бога за то, что Он позволил мне преподать, а ему — принять великое Таинство. Я думаю, что это свидетельство его веры, ведь Бог одним дает такое счастье, а другим нет. Я сам хотел бы умереть так, чтобы меня причастили за несколько часов до смерти.
Для меня последний, может быть, его урок, заключается в том, что мы, еще живущие, склонны расценивать смерть как трагедию, как разлуку. Это трагедия для тех людей, которые неправильно прожили свою жизнь, которые знали, как жить, но на самом деле жили совсем по-другому. Сколько я себя помню, не было разрыва между тем, что он считал правильным, и тем, как он себя вел, жертвуя абсолютно всем, что важно для многих в этой жизни. Проходя эту жизнь, он отверг многие искушения, он преодолел многие трудности, которые каждому из нас жизнь подставляет. И теперь, в эти сорок дней, он прошел мытарства, которые каждой душе предстоят. Сегодня, в сороковой день, когда Бог упокоевает душу каждого человека, приходящего к Нему, я надеюсь, что Господь принял его в вечные Свои селения. Я верю в то, что теперь он радуется радостью Невечернего дня Царствия Божия. Мы еще в пути, нам еще многое предстоит. Знаете, как на могилах пишут: «Сего никто не избежит», — ведь и нам это предстоит, и нам предстоит умирание, предстоит переход из этой жизни в жизнь будущего века. Мы еще много раз будем подвергаться искушениям, и хватит ли у нас сил их отвергнуть, хватит ли у нас сил преодолеть все, как это делал он? Хватит ли у нас сил преодолеть смертные испытания, как примет нас Бог? Отец рассказывал мне о моем деде, мученике. Тот тоже сидел, и тоже за веру, хотя его по другим статьям арестовывали. И отец говорил: «Когда мне было трудно, я, молясь Богу перед иконой, обращался и к нему, прося у него помолиться за меня у Престола Божьего. И просьбы сбывались всегда». Я тоже буду просить отца молиться за меня у Престола Божьего, я надеюсь, что он будет меня слышать.
Я не думаю, что у Бога что-то бывает случайно, да и отец мой в это не верил. Когда говорят о безвременной кончине — я понимаю тех людей, которые говорят так, но это безвременно — для нас: неожиданно, слишком рано, горестно и трагически. Да, для нас многое происходит безвременно. И любая смерть в этом смысле, конечно, безвременна. Но в Промысле Божием ничто не бывает безвременно. Когда колос созрел, тогда он и готов к жатве. И если зерно, как говорится в Священном Писании, не умрет, то и плода не принесет. Плод наш там, в Царствии Небесном. Человек прошел свой путь, колос созрел, серп смерти его пожал по повелению Божьему, и там он даст плод.
Он умер 28 июля, почти день в день со своей супругой, моей мамой, только через много лет после нее. И мы решили похоронить его там же, где она лежит, на Пятницком кладбище. Отпевали его там же, где она была отпета, в том самом храме, где он сам ее отпевал, — В Троицком храме Пятницкого кладбища. Поэтому храм, в котором проходило отпевание, для нашей семьи очень дорог.
Владыка Тихон, которому Святейший Патриарх благословил совершать отпевание моего отца, дал мне читать молитву над новопреставленным, которую я ранее много раз как священник прочитывал. Но на сей раз она была для меня особой и трогательной, потому что в разрешительной молитве, читаемой об усопшем, священник именует его чадом. Я читал ее над своим отцом и так и не смог сказать о нем «чадо», хотя по сути молитвы это следовало бы.
Сороковой день со дня кончины протоиерея Димитрия — это 6 августа, память святых князей страстотерпцев Бориса и Глеба. Страстотерпцы — чин парадоксальный. Страстотерпцы — это те, кто напрямую, может быть, не удостоились вынести смертные муки за Христа, но, тем не менее, своей жизнью показали нам пример истинного христианского отношения к смерти и к испытаниям жизни. Они тоже по-своему мученики, хотя и не такие, когда за верность Христу убивают, распинают, умучивают. Страстотерпцев прославляют за другой подвиг, тоже поистине христианский, — подвиг мирного, благодушного, невзирая ни на что, в том числе собственные страдания, следования путем Христовым. Вот я вижу, что отец мой действительно следовал путем Христовым. И страстотерпцы, к лику которых относятся и Император Николай II с его семейством, показывают нам пример своей жизни.
Я не помню, чтобы отец мой много говорил о святых Борисе и Глебе, но о Царственных страстотерпцах говорил очень много. Это было в то время, советское время, когда у нас еще нельзя было не только вслух говорить, но и думать об этом. Я помню, как покойный протопресвитер Александр Киселев рассказывал мне о том, что когда в Зарубежной Церкви, в Америке, собирались канонизировать Императора Николая I, там нашлось немало противников этой канонизации. На обсуждении отец Александр встал и зачитал мнение моего отца по этому вопросу, о необходимости канонизации. И, как свидетельствовал отец Александр, это стало одним из решающих аргументов в пользу прославления Императора Николая II. Недаром мой отец так любил страстотерпца Императора Николая, я считаю, что он и сам страстотерпец, он много пострадал от всех, Господь его примет. Я думаю, что не случайно и то, что его сороковой день пришелся на день, когда вспоминаются страстотерпцы. Это добавляет нечто в слово памяти о нем самом.